Грузия.  Сарпи. Граница с Турцией
Здесь вы можете ввести описательный текст.

Качественная поэзия.

 баллада канатчиковой дачи

 

внезапно он впал в непонятки

и был на лечение взят

в приют где крутые порядки

лет может быть сорок назад

 

сестра выдавала таблетки

для восстановления сил

хранил их в бумажной салфетке

и новых исправно просил

 

в палате лежали больные

от жутких видений крича

с уколами в жопах иные

и не было к двери ключа

 

психический с фиксой в оскале

сновал среди коек как рысь

а к будке во двор не пускали

друзьям позвонить и спастись

 

тогда он решил притвориться

нормальным как эти врачи

нащупав где вроде граница

рассудка светилась в ночи

 

и мир показался понятным

известным как меньшее зло

с жестоким режимом палатным

расстаться ему повезло

 

он вырвался заживо с дачи

где дух у иллюзий в плену

а может все было иначе

и только казалось ему

 

что прежняя жизнь продолжалась

что осени краски пестры

и лишь мимолетная жалость

мелькнула в глазах у сестры

 

когда в простыне выносили

впотьмах санитары труда

чтоб в бедную землю россии

зарыть и забыть навсегда

 

где так и лежит он ненужный

свою отстояв правоту

и лес полыхает наружный

как фикса у психа во рту

АЛЕКСЕЙ ЦВЕТКОВ. США, ИЗРАИЛЬ.


отселе доселе

 

как некто в начале своей одиссеи 
– но я-то в конце-то мне пат 
пространство и время отселе доселе 
с намёком на вечный шабат 

горами и долом над поприщем голым 
лютует рогатая хрень: 
вампиры да зомби да втюханный голем 
в кипе со звездой набекрень 

исчадие юнга видение грофа – 
пахан-демиург во плоти 
содом и гоморра фавор и голгофа – 
этапы большого пути 

за что мне при жизни подобная карма? 
я вроде не писал в компот 
начальнику крыши кривляясь гитарно 
сквозь слёзы и сопли и пот 

за что мне при жизни отсутствие оной? 
под вой виртуальной пурги 
давно и надёжно во тьме заоконной 
смешались друзья и враги 

и что мне с того что лавины да сели 
ещё не осели в душе? 
сегодня и завтра – отселе доселе! – 
посмертная маска 
клише

АЛЕКСАНДР ФРАДИС. США.


* * *

ты видишь вот он пятиэтажный
во вселенной всей нет другого такого
теперь понимаешь как это важно
то что солнце появлялось в половине второго

выйдя из-за крыши того же дома
он загибался под прямым углом
а там ещё мансарда ты помнишь рома
будто на доме ещё один дом

вот бы жить мне в ней я бы каждое утро
просыпался радостный в солнечном свете
рассыпал бы в ванной чужую пудру
как это нередко делают дети

спускался бы вниз по чужому подъезду
здоровался с практически чужой старухой
нет верните меня на место
что ты удумал голова два уха

смотри на весёлую эту мансарду
другая судьба у тебя другая
жить надрывно писать надсадно
тяжёлые слова из себя извергая

и встретить именно тех а не этих
ну как бы шли по тому подъезду
люди которых уж нет на свете
которых лишь на время дали время и место

а здесь в полвторого пусть всегда будет солнце
эко диво как сказал знаменитый
день чудесный когда дерутся два японца
художник один поправляя пиита

он был конечно не мать тереза
всё время хохмил и страдал энурезом
мало кто видел его тверёзым
прости я опять обо всём и разом

АЛЕКСЕЙ СОСНА. РОССИЯ.


***

Как белофинны в маскхалатах,
немые вспышки белых звезд.
Прогноз погоды сводкой с фронта
Звучит. И обещанья гроз
в глухой долине Дагестана
с небес спадают серой манной
на неподвижный Гельсингфорс.
Точнее Кенигсберг, но сверху
за тыщу верст не разобрать.
Заладят — киселя хлебать!
 
Ржавеет утлая подлодка
с торпедой звездной симбиозна.
Там некогда тонул десант
на боковых путях прорыва.
Все письма посланы, но вряд ли
на дальнем берегу пролива
их в срок получит адресат.
 
До нас, при перемене ветра
летит погасшая зола
и привкус дизельного дыма.
У школы холм металлолома
не остывает до утра.
 
Глядишь, а за окном зима,
глядишь, и жизнь пошла по свету,
родных разбросанных ища.
В глуши молочный путь затерян,
у каждого — своя война.
А у доживших до рассвета
уже разведены мосты.
Они давно живут без сна,
как раньше спать ложась без света.
 
Двадцатый век за все живое…
Судьба из века в век проходит
стопами, легкими как сон,
разведкой на бесшумных лыжах,
ища с огнем надежный дом.
Где люстра в кухне неподвижна
и только рюмки дрогнут нежно

от донных взрывов дальних войн.

АНДРЕЙ ГРИЦМАН. США.


***

У черного моря, в одной разоренной стране,

где пахнет платан шелушащийся пылью нездешней,

и схимник ночной, пришепетывая во сне,

нашаривает грешное блюдце с хвостатой черешней,

у черного моря булыжник, друг крови в висках,

обкатан волнами, и галька щекочет подошвы —

я пью и печалюсь, и думаю: Господи, как

легко поскользнуться на собственном прошлом.

А с моря доносится выспренний шелест ветрил.

Не алых, холщовых. Не выйдет бежать, да и поздно.

Давно я уже задыхался, давно говорил,

дыша ацетоном под дырчатой пленкою звездной,

что мощью отлива предзимняя муза сыта,

что плакальщицами испокон работают черные ивы,

когда молодая надежда тебе отворяет уста:

— Скажи мне, Медея, ведь это неправда? Они еще живы?

БАХЫТ КЕНЖЕЕВ. КАНАДА.


Батуми.

Перевод с грузинского Тариэла Цхварадзе.

 

Когда в Тбилиси льют дожди,

мне дышится легко,

ведь мой Батуми – это дождь,

и больше ничего.

 

Взрастили улицы меня,

и брызги волн его.

Батуми просто нянечка,

и больше ничего.

 

По имени знал стар и млад

отца здесь моего.

Батуми – это скорбь моя,

и больше ничего.

 

Здесь брата на Голгофу

вели, и от того,

Батуми лишь проклятие,

и больше ничего.

 

Здесь много раз, коснувшись дна,

взлетал я высоко

Батуми лишь корриды круг,

и больше ничего.

 

Здесь кости предков и друзей

зарыты глубоко.

Батуми – это просто смерть,

и больше ничего.

 

Но если завтра буду жив,

вернусь я в смерть свою,

и утром выйдя на залив,

негромко повторю:

«Батуми снов моих фантом и больше ничего».

 

Здесь женщину свою любил,

как прежде никого.

Батуми лишь любовь моя,

и больше ничего.

 

Он и распнёт и воскресит

любого так легко…

Батуми – это есть Батуми,

и больше ничего.

 

Умру, оплачет ливнями

поэта своего.

Батуми – всё же просто дождь,

и больше ничего.

ВАХТАНГ ГЛОНТИ. ГРУЗИЯ,


 УНЭЭДЭЙ НЮТАГ

 

Когда на родине бабочек, похожем на бабушкин портрет,

чёрно-пегая собачка трусцой бежит вслед

За всадником, так звонко тявкая,

И весна, как сорока, с шумом-гамом прилетит,

Здесь так тихо, будто бабочки пегие, словно гуси-лебеди,

Нютаг покинули, собравшись вдруг в Америку.

Когда родина пегих бабочек раннею весною

Становится родиной легоньких коров, отжившая трава

Погибает. В прозрачном пространстве, как очки,

Облака плывут, и как знакомых бабочек крылышки,

Ветер шелестит. Когда прозрачно-чѐрный муравей

Титлы, лежащей в сочной зелени книги, по буквам прочтет:

“Первейший Поэт Блез Сандрар”,

Почувствует он, как головка закружится и разум помутнеет,

и приникнет он к травке, а потом уйдѐт домой

Вместе с любимой, взяв ее за руку.

В Унээдэй нютаг домики дачные как шары краснеют.

В Унээдэй нютаг золотые клозеты ярко блестят.

И зеленый самолет, подперев подбородок,

Задумчиво лежит у аэродрома вдали.

Как скамья деревянная, душа моя, когда грустно корова

Замычит, встрепенется, и она придет,

Полы платья оправляя, садится и читает книгу со стихами, и телу моему

Становится так странно, и сон клонит...

ГАЛСАА БААТАР. МОНГОЛИЯ.


По рельсам

 

Тянулись сутки, вяли помидоры –
Обычные житейские дела.
Красавица в печали и миноре
Опять на рельсы масло пролила.

Но в этот раз никто не поскользнулся –
Стучит трамвай колёсами зазря.
Сегодня никого не водит Муза
По рельсам своего календаря.

Кого водить: поэтов перебили,
Философов прогнали за рубеж…
Цветёт попса - гламурная рептилья -

Без совести, без чести и надежд.

Над степью зяблик крылышками машет
Вдали от приземлённых тёмных дел.
А Берлиоз скучает… 
Он и раньше
Гулять по нашим рельсам не хотел.

ГЕННАДИЙ БАННИКОВ. ЧЕРНОГОРИЯ.


БАЛ БЕЗ ГЕТЕ

Германия. Грушевый лимонад
И мир дешевый словно кольца над 
Обкуренным и верным вереском,
Между рейнвейном и хересом,
Как между дьявольским и божеским,
Но не божественным. – Усобицы
Мешают перевозке мозельских…
Пусть будет бал, пусть будут со стены
Соскоблены комки словесной глины,
Поминки будут в ранг возведены
С малиновым названьем именины.
В который раз сойдутся на ножах
На полустертой и немой картине,
Все тени распростертые в веках,
Все дети на штыках и на руках,
Все поцелуи с привкусом латыни.
И пусть уже кивая на восток,
Убийственно в окно, с улыбкой вишни
Залетный и циничный ангелок
Укажет кто был князь,
а кто был лишний.
И пусть поплачет после в зеркала,
Вишневыми и пухлыми устами,
Как в давке отдавили два крыла
Серебряные с черными крестами.

ДМИТРИЙ МОНИАВА. ГРУЗИЯ.


***

там где под северным солнцем ребенка отдав карусели
ляжешь на стёртой до твёрдого грунта плешивой траве
быстро привыкнешь к чужому и сладкому звону веселья
вот и не слышишь его – только солнечный шум в голове

там где песок и соломинки камешки утки окурки
время недвижно неслышно никто никуда не идёт
медленно серая хаски плывёт мимо тающей булки
глупые люди негодная псина для средних широт

мир неподвижен огромен но виден в деталях инклюдах
в мелких подробностях разных жуков облаков и планет
ветер поэтому слышно о чём говорят эти люди
жаль невозможно проверить в раю ты уже или нет

 ЕЛЕНА ПЕСТЕРЕВА. РОССИЯ.


*    *    *

Чиркнет спичка, как сорвется комета –   

тут и вспомнишь, что была ведь примета –

космос, связанный с землей предрассудком,

необъятное в пределах рассудка,

совмещение пространства и света –

заслони ты эту спичку от ветра –

сквозняки тут, как гусары, гуляют,

и ковыль, гляди, лоснится полями

и под ветром сам себя погоняет. 

 

И направо тут проем и налево,

так и тянет, как тянули бы невод.

На руках моих судьба королевы,

и от привода ее стынет клемма.

 

Тут и панночка скользнет из-за печки.

«Дай-ка, – скажет – прикурить от той спички.

Да, конечно, все на свете конечно,

только спичка эта тлеть будет вечно».

И растаяла куда-то налево.

 

Да, так что же делать нам с королевой?

«Прикупи необитаемый остров, –

подсказал из-за плеча Калиостро, –

пусть пожизненно на нем королевит».

 

А сквозняк уж свой удел снегом лепит,

тут и санки, и коньки, грог горячий,

и плывет в пруду по льду черный лебедь,

а Гомер, что был слепым, стал тут зрячим.

И, конечно, же, конечно, Алиса…

Только, впрочем, закругляй закулисье.

 

А под занавес вздохнет Казанова:

«Ничего под этим небом не ново».

Это тоже, понимаю, банальность,

а банальности ведь с истиной схожи.

 

Тут и я вложу себя шпагой в ножны,

и утихнет мой сквозняк инфернальный,

чтобы дальше от нуля – осторожно,

по земной тропинке мимо астральной,

и накрою шапкою ту комету,

чтоб забыть поверья все и приметы.

МИХАИЛ ЛЯЩЕНКО. ГРУЗИЯ.


* * *
Ну и что, что он – Кривоколенный?
Он хороший, чистый и нетленный,
Там живёт Танюшка Синеглаз.
Часто я, направившись к Танюшке,
Разделял с ней место на подушке,
Так же будет и на этот раз.

Я сниму в разводах мокасины,
А потом - танюшкины лосины.
Дальше – тихо. Дальше не для вас.
Ах, Москва, пустые разговоры,
Переборы, споры, коридоры
И опять – в промокший «адидас».

Папиросы высыпались в пачке…
Сколько раз я говорил чудачке —
Мы друзья, и больше ничего.
И от Таньки, над бельём согбенной,
Уведёт меня Кривоколенный
В жёлтый дым горенья моего.

Дьявол как обычно носит «Prada»
В высверках ночного снегопада.
А ведь я, товарищи, старик…
Хоть и виноват перед другими,
Всё равно рождаемся нагими.
Господи! Спаси и в этот миг.

МИХАИЛ СИПЕР. ИЗРАИЛЬ.


***

Из меня вырываются сотни кошмарных зверушек,

И рыдают, и просятся вон, в окружающий мир.

Это значит: я выросла, кончилось время игрушек,

Пионерии, школы, дворов, коммунальных квартир.

Это значит, закончилась прошлая жизнь понарошку,

Та, где мама и папа, с которыми все нипочем.

Да, я взрослая: чищу на собственной кухне картошку,

Двери в собственный дом открываю своим же ключом.

И чудовища эти, которых не сыщешь капризней,

Бьются, мечутся, просят чего-то, исходят слюной.

Как я выросла поздно из детской игрушечной жизни!

И чудовища странные выросли вместе со мной.

Их незрячи глаза, а их зубы огромны и остры.

Слишком тесно во мне. Слишком громко рычат и ревут.

Выпускаю наружу безумных некормленных монстров.

Если рядом стоишь, не взыщи – и тебя разорвут.

НАТАЛЬЯ РЕЗНИК. США.


* * *

Так и живу... Не спрашивай, зачем.

Не знаю сам. Дни тоньше с каждым годом.

Наступит день – закончатся невзгоды,

Придёт пора исчезнуть насовсем.

 

Мелькнёт мой след среди забытых книг,

И пропадёт... Невелика потеря!

Едва уйду, не мал и не велик,

Я в мир иной, без грусти, без истерик.

 

Хоть иногда подмигивает мне

Удача – пусть некстати и нелепо, –

Одной любви я поклоняюсь слепо,

И нет её прекрасней и грустней.

 

Так и живу!.. И знаю наперёд:

Не в наши дни достичь земного рая.

И если змий подаст запретный плод –

Его цена безумно дорогая.

 

Но личный ангел за моей спиной

Вновь шепчет мне о вечности ночами.

И снова скрыт согбенными плечами

Бумаги лист, лежащий предо мной.

 

Так и живу!.. Иное – пустяки;

Пускай вовек не справиться с задачей, –

От прочих дел и мыслей отрекись,

Лишь этот миг на самом деле значим.

 ОЛЕГ ОНТАНЮК. УКРАИНА.


***

В баварском тихом городке, в семье учителя латыни,

известной марки «Mauthe» часы стояли на камине.

Из года в год – тик-так, бом-бом,

до ноября в тридцать восьмом.

Учитель был не тех кровей,

а значит – бей!

Часы забрал погромщик Курт,

принёс домой, завёл – идут.

Тик-так, бом-бом и вот война,

на фронте Курт, жена одна.

Сначала было всё «зер гуд». Варшава, Осло, но досада,

в сорок втором попал в котёл и был убит у Сталинграда.

А в сорок пятом в городок вошла советская пехота –

пощупать баб, добра набрать, понятно дело всем охота.

Иван с Агнессой не был груб –

забрал часы и пару шуб.

А через месяц в тот же год,

победу праздновал народ.

Часы протикали в Москве до смерти дедушки Ивана,

и дальше б тикали, но вот, став жертвой пылкого романа,

его неопытная внучка,

художница и белоручка,

хоть и противилась родня,

взяла и вышла за меня.

И как приданное, на раз,

часы уплыли на Кавказ.

Сто лет прошло, но и поныне,

на беломраморном камине,

часы учителя латыни –

тик-так, бом-бом, тик-так, бом-бом.

ТАРИЭЛ ЦХВАРАДЗЕ. ГРУЗИЯ.


ЛАНДШАФТ

Я брел угрюмо мимо стройки
К себе домой, 
И мне сказал Господь помойки:
- Побудь со мной, 

Ты будешь черный или белый, 
Мне все равно,
Садись и ничего не делай,
Смотри кино.

Я буду нынче твой бариста
(Каков подлец!),
А через сто, ну через триста,
Здесь будет лес.

Я промешаю поварешкой
В болоте высь,
А ты представь себя матрешкой
И разберись.

И будет день, и будет слово, 
Огонь и дым, 
Когда ты соберешься снова
Уже с другим.

ТАТЬЯНА ПУЧКО. РОССИЯ.


Осенний марш

 

Испорчен мой почерк, как, впрочем, и почки, и печень.

Испорчен, испачкан, искрикан, исстрочен, истрачен.

И лечат, и лечат, и лечат, и лечат, и лечат

То отче, то порча, а, значит, им нечем, а значит,

Не строчки на белом всю осень — дороги и лужи.

Меж рёбер в пробелах таблетки, чернила и рвота.

Всё хуже и хуже, и хуже, и хуже, и хуже,

И плюйся“ и тужься“ и ну же“, и дружно — а вот вам!

 

Ты помнишь закаты, восходы и титры в начале?

На эти уклоны размытых дорожных обочин

Роняли с высоких, вороньих, промерзлых причалов

Веснушки, веснушки. Ты помнишь веснушки? а, впрочем,

Не стоит, оставим. Я мёрзну в телесной блокаде,

В глубоких притонах обложен, обношен, обстрижен.

Давно уже сняты восходы, закаты с прокатов,

и рвутся под ливнем на лавках табачных афиши.

 

Всю влагу выводит из кожи, все камни, все соли.

Разбиты все окна, все двери, все тюрьмы, все склепы.

Вывозят вагоны за город смешных и весёлых,

и тонут в тоннелях, и гаснут, и глохнут, и слепнут.

И мокро, и сыро, и серо, и страшно, и тошно,

Стоят карусели, стоят карусели, и пустошь.

По скверам, по паркам, летают и липнут к подошвам

веснушки мальчишек, которых обратно не впустят.

ТЕМУР ЭЛИАВА. ГРУЗИЯ.


* * *

Не дверцу шкафчика, но, в целом, Сандуны,

где причиндалы каждого видны:

болты, отростки, шланги, мотовило...

Какой там трубы — души здесь горят!

Одни проходят, прочие стоят,

и хоть у нас и веник есть, и мыло,

отец бубнит, что мы — другой разряд.

 

Что проку спорить с ним? — все верно: мы — другой...

Средь нас — увечные: кто с грыжей, кто с ногой,

с башкой истерзанной и с телом-самоваром.

Сквозь помутневшей памяти окно

вот в это все стожопое «оно»

ведут меня за сандуновским паром

отцы-мучители, и деды заодно.

 

В гробу видал я сандуновский пар.

Еще там помню, синий кочегар

при каждом шаге уголь мечет в топку;

и каждый инвалид и ветеран

намыливает свой мясистый кран,

а я на них — все правильно — без толку...

на новые ворота... как баран...

 

Куда ж ведут нас новые врата?

Куда мы входим с пеною у рта

(точней, без пены — нас уже обмыли)?

Здесь веника неопалимый куст

горит, как тот, в важнейшем из искусств;

и нет чертей, все сами, сами... или

держись за шайку и лишайся чувств.

 

А шайка наша — деды и отцы.

Какие ж все-т’ки взрослые — лжецы!

Иначе для чего им это нужно,

чтоб человек, который и не жил,

под пиво с воблой (чисто рыбий жир!)

сидел, потел и крякал с ними дружно:

как вкусно! Как прекрасен этот мир!

 

Но мы же тут не долго посидим...

Уйдем, как пар, рассеемся, как дым,

навеянный когда-то Сандунами.

И кочегара синяя рука

отправит в топку все, что за века

намылось, напотело между нами.

Но это будет позже... А пока

 

они сидят на влажных простынях,

раскинувшись, как баре на санях,

рвут плавничок, сдувают пену ловко

среди багровых и счастливых рож.

— Эй, Юликатый, ты чего не пьешь?!

И дед Аркадий, тяпнув «Жигулевского»,

знай себе крякает. И миром правит ложь.

ЮЛИЙ ГУГОЛЕВ. РОССИЯ.